И он улыбается.
– Доброе утро, Леонид Романович. Или, скорее, добрый день?
Это доносится уже из комнаты. Когда он успел войти? Я не знаю. Видимо, я на секунду отключился, увидев его. Но упрекать себя за малодушие было бы лицемерно.
– Ну где же вы, друг мой?
Снова эта картавая интеллигентская капризинка. Он сидит в кресле около журнального столика, столик протерт от пыли, на салфетках две чашечки с дымящимся кофе, сахарница, вазочка полна бисквитов. Вчера, кстати, там была только безнадежно одинокая конфета «Чародейка», по старости обреченная на вечную жизнь.
Кто-то не поверит! – но меня не удивляют ни кофе, ни бисквиты, ни вся эта абсолютно булгаковская сцена; более того, я спокойно сажусь напротив него, накинув край пледа на плечо, и если меня что-то и тревожит, то только полное отсутствие удивления.
– А зачем же нам нужны лишние эмоции? – разводит руками гость. – Совсем не нужны. Кстати, можете звать меня Володей.
И, чуть помедлив, добавляет:
– А чтобы между нами не было неясностей, я покажусь вам таким, каков есть.
На долю секунды он мутнеет, а потом превращается в огромного сизо-зеленого жука, точнее – не вполне жука, но в существо, более всего похожее на земных жуков. Вот разве что вместо лапок у него щупальца, а брюхо словно бы выложено из семиугольной смальты.
Вот теперь мне ясно, почему я так спокоен. Видимо, он принял для этого меры, потому что в противном случае ему очень долго пришлось бы ждать разговора со мной.
– Разумеется, принял, – усмехается он, теперь уже опять человеческой и даже очень симпатичной улыбкой. – Мне же с вами поговорить нужно, а не инфаркт провоцировать. Итак, я – Володя.
Как могу, изображаю приветливое лицо и выжидательно смотрю на гостя. Я – весь внимание.
Володя одобрительно подмигивает… впрочем, нет! – подмигнуть было бы слишком вульгарно для столь лощеного джентльмена; он просто поводит бровью и, отхлебнув кофе, тихо, почти по слогам, выдыхает одно-единственное слово:
– Аннушка.
Готово. Меня передергивает. Ладони леденеют. Это плохо, это ненормально, я знаю, но поделать с собой не могу ничего: резиново прыгают губы, перед глазами мгла, и сквозь мглу проглядывают веселые, немного кошачьи глаза на холеном миловидном личике…
…Аннушка…
…и моя дочка, Аленочка, крепко обнимает меня за шею и шепчет: «Папочка, папа, не уходи» – и никак не хочет оторваться…
…и снова обаятельная улыбка, пухлые руки…
…и Марина, жена моя, нежно гладит эти руки и оловянными от преданности глазами ест свою лучшую подругу, объясняющую ей, как жить и почему без меня вполне можно обойтись…
…«Маришенька, ангел, разве нам плохо с тобой?..»
…и Славкина жалеющая гримаска: «Старик, ну пойми, ну бывает, в Дании их даже регистрируют»…
…в висках чмокающий стук…
…и дом мой, ставший расхристанной берлогой затравленного подранка…
…Аннушка…
…и все это вместе – ненависть, бессильная ненависть, сводящая с ума, трусливая ненависть слабовольного интеллигентишки, который не имеет права позволять себе сильные страсти…
…во всяком случае, наяву.
Щемит сердце, гудят виски, еще немножко, и я…
И я прихожу в себя.
Полное спокойствие. Володя откидывается на спинку кресла, и кресло деликатно всхлипывает. Кажется, он подул мне в лицо.
– Как видите, я позволил себе заглянуть не только в ваши сны, но и в ваши мысли, – мягко говорит Володя. – Но, поверьте, отнюдь не из праздного любопытства. Напротив…
Теперь он говорит, словно не видя меня. Словно знает, что я буду слушать. И не ошибается. Я слушаю. Очень внимательно. Не пропуская ни слова. Как никого в жизни.
– Леонид Романович, – говорит Володя, – мы с вами взрослые люди… то есть я, конечно же, не человек для вас, как и вы для меня, но мы разумны и взрослы и, значит, всегда сможем понять друг друга, а следовательно, назвать нас людьми не столь ошибочно, как может показаться на первый взгляд…
У него странная, непривычная манера говорить. Сейчас так не умеют – обстоятельно, с отступлениями, с разъяснениями, с обволакивающими паузами; такую манеру мы давно и под самый корень извели вместе с уроками закона Божьего, казачьими чубами и правильно расставленными ударениями; нет больше этого искусства, нет и не будет, – и, слушая плавный Володин говорок, я окончательно осознаю, что передо мной – существо не из нашего мира, отнюдь; я понимаю это гораздо ярче и яснее, нежели в тот миг, когда увидел зеленого жука, чопорно сидящего в кресле.
– Итак, Леонид Романович, – продолжает Володя, – я полагаю, вы признаете, что ненависть утоляют не муки недруга, но его физическое исчезновение. Истязать подобного себе не просто недостойно. Это бессмысленно, гадко и даже, простите за прямоту, патологично. Вы на пороге паранойи. И, поверьте, я вас понимаю. Вы согласны со мной?
Он переводит дыхание, глядя мне в глаза. Я медленно киваю. Зачем оспаривать собственный ужас и свою же неспособность преодолеть отчаяние?
– Бессмысленно, Леонид Романович. Это непреодолимо. Нет ничего страшнее бессильной ненависти. Вам вдвоем тесно. Ведь так?
И вдруг голос его срывается в наждачный хрип:
– Но вы не можете сделать этого. Не можете уничтожить подобного себе. А еще вы учитываете последствия. Социальные последствия! Так или нет?
И снова он прав. Не нужно даже показывать это.
– Ну а если так…
Володя выпрямляется. Он неотрывно смотрит глаза в глаза, и я вдруг вижу, что веки его воспалены и в желтизне зрачков застыла мутная непроглядная тоска. Мне страшно; я словно смотрю в зеркало.
– Если так, Леонид Романович, я предлагаю вам обмен ненавистью!
Кончилась выдержка! Он говорит теперь быстро и сбивчиво, путаясь, сам себя перебивая и одергивая, как я сам изредка, когда молчать совсем уже невмоготу и нельзя не сорваться в хрип, и слава Богу, если только в хрип, а не в слезы.
У Володи беда. Такая же, как и у меня. Или не такая. Неважно. Суть обиды мне не понять, как и Володе непонятна суть моего чувства к Аннушке. Но мы связаны. Импульс ненависти, понятно, Леонид Романович? Нет? Ну и не надо. Главное мне ясно. Самое главное, что мы – и больше никто! – способны друг друга спасти.
– Только минута, Леонид Романович! Одна минута объективного времени. И у нас, и у вас. Может, и меньше. Но вы будете лицом к лицу с ним, и вы его узнаете. А я – здесь – узнаю ее. Вам ясно? Минута – это очень, очень много. После – обратный обмен.
Невероятно, но он достает из кармана «беломорину», заламывает мундштук, чиркает спичкой и глубоко-глубоко затягивается. Пальцы у него ярко-желтые от табака, я только сейчас это заметил. А на щеках выступают ярко-красные пятна.
– Вы понимаете? Понимаете? Алиби, полное алиби! Вы сейчас дома, свидетелей десятки. Она в другом городе, не так ли? Очевидцам даже не поверят, когда они станут лепетать про зеленого жука… как не поверят и тем, кто в моем мире увидит чудовище, подобное вам… простите, Леонид Романович…
Третья затяжка – и в ноздри бьет вонь паленой бумаги.
Володя давит окурок в кофейной гуще. Теперь его никак не назовешь лощеным джентльменом.
– И последнее. Запомните хорошенько: вы не убийца. И никогда им не были. Вы раздавите жука. Мерзкого зеленого жука. Существо. Нечто. Больше того, возможно, это будет всего лишь наваждением, как и весь наш разговор. Вы ведь меня понимаете?
Он с силой провел по лицу ладонью – сверху вниз. Помолчал. И закончил фразу почти спокойно:
– Разумеется, эти же доводы действительны и для меня.
Если бы в висках не постукивали крохотные острые молоточки, я решил бы, что тоже почти спокоен. Но они частили. Да еще в груди, чуть ниже солнечного сплетения, ворочался тяжелый сгусток, подталкивая вверх тошноту.
Миловидное, несколько кошачье, совсем немножко подкрашенное лицо мелькнуло перед глазами, заслонив Володю. Аннушка посмотрела словно бы даже жалеючи, с эдаким привычно-презрительным превосходством. И когда трудно, словно сквозь вату, в уши пробился медленный голос, совсем незнакомый, я не сразу понял, что этот голос – мой.